Неточные совпадения
А жизнь была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно
живу.
Покуда были денежки,
Любили
деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками,
с бабами
Вам только воевать…
В доме какая радость и мир
жили! Чего там не было? Комнатки маленькие, но уютные,
с старинной, взятой из большого дома мебелью
дедов, дядей, и
с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Улеглись ли партии? сумел ли он поддержать порядок, который восстановил? тихо ли там? — вот вопросы, которые шевелились в голове при воспоминании о Франции. «В Париж бы! — говорил я со вздохом, —
пожить бы там, в этом омуте новостей, искусств, мод, политики, ума и глупостей, безобразия и красоты, глубокомыслия и пошлостей, —
пожить бы эпикурейцем, насмешливым наблюдателем всех этих проказ!» «А вот Испания
с своей цветущей Андалузией, — уныло думал я, глядя в ту сторону, где
дед указал быть испанскому берегу.
И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, Боже, из того провала на коне на самую высокую гору, и пусть придет он ко мне, и брошу я его
с той горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его
деды и прадеды, где бы ни
жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки!
Дед засеял баштан на самой дороге и перешел
жить в курень; взял и нас
с собою гонять воробьев и сорок
с баштану.
А какие там типы были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему было под сорок,
жил он
с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
Все соглашались
с ним, но никто не хотел ничего делать. Слава богу, отцы и
деды жили, чего же им иначить? Конечно, подъезд к реке надо бы вымостить, это уж верно, — ну, да как-нибудь…
Дед так и
прожил «колобком» до самой смерти, а сын, Михей Зотыч, уже был приписан к заводским людям, наравне
с другими детьми.
Ведь я родилась здесь, здесь
жили мои отец и мать, мой
дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни, и если уж так нужно продавать, то продавайте и меня вместе
с садом…
Теперь я снова
жил с бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке
дедом нового дома для себя, — она говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая в доме по старшинству.
Но эта жизнь продолжалась недолго — вотчиму отказали от должности, он снова куда-то исчез, мать,
с маленьким братом Николаем, переселилась к
деду, и на меня была возложена обязанность няньки, — бабушка ушла в город и
жила там в доме богатого купца, вышивая покров на плащаницу.
Эта нелепая, темная жизнь недолго продолжалась; перед тем, как матери родить, меня отвели к
деду. Он
жил уже в Кунавине, занимая тесную комнату
с русской печью и двумя окнами на двор, в двухэтажном доме на песчаной улице, опускавшейся под горку к ограде кладбища Напольной церкви.
Его немой племянник уехал в деревню жениться; Петр
жил один над конюшней, в низенькой конуре
с крошечным окном, полной густым запахом прелой кожи, дегтя, пота и табака, — из-за этого запаха я никогда не ходил к нему в жилище. Спал он теперь, не гася лампу, что очень не нравилось
деду.
— Ваши-то мочегане пошли свою землю в орде искать, — говорил Мосей убежденным тоном, — потому как народ пригонный,
с расейской стороны… А наше дело особенное: наши
деды на Самосадке еще до Устюжанинова
жили. Нас неправильно к заводам приписали в казенное время… И бумага у нас есть, штобы обернуть на старое. Который год теперь собираемся выправлять эту самую бумагу, да только согласиться не можем промежду себя. Тоже у нас этих разговоров весьма достаточно, а розним…
Но даже и там, где уже появился новый «батюшка», рядом
с ним
живут дьячок или пономарь, которым уж никак нельзя существовать иначе, как существовали их отцы и
деды.
Вечером, когда
дед сел читать на псалтырь, я
с бабушкой вышел за ворота, в поле; маленькая, в два окна, хибарка, в которой
жил дед, стояла на окраине города, «на задах» Канатной улицы, где когда-то у
деда был свой дом.
Я обрадовался возможности поговорить
с человеком, который умел
жить весело, много видел и много должен знать. Мне ярко вспомнились его бойкие, смешные песни, и прозвучали в памяти
дедовы слова о нем...
Я был убежден в этом и решил уйти, как только бабушка вернется в город, — она всю зиму
жила в Балахне, приглашенная кем-то учить девиц плетению кружев.
Дед снова
жил в Кунавине, я не ходил к нему, да и он, бывая в городе, не посещал меня. Однажды мы столкнулись на улице; он шел в тяжелой енотовой шубе, важно и медленно, точно поп, я поздоровался
с ним; посмотрев на меня из-под ладони, он задумчиво проговорил...
В Вологде мы
жили на Калашной улице в доме купца Крылова, которого звали Василием Ивановичем. И это я помню только потому, что он бывал именинник под Новый год и в первый раз рождественскую елку я увидел у него. На лето мы уезжали
с матерью и
дедом в имение «Светелки», принадлежащее Наталии Александровне Назимовой.
Наша семья
жила очень дружно. Отец и
дед были завзятые охотники и рыболовы, первые медвежатники на всю округу, в одиночку
с рогатиной ходили на медведя.
Дед чуть не саженного роста, сухой, жилистый, носил всегда свою черкесскую косматую папаху и никогда никаких шуб, кроме лисьей, домоткацкого сукна чамарки и грубой свитки, которая была так широка, что ею можно было покрыть лошадь
с ногами и головой.
Отец вскоре получил место чиновника в губернском правлении, пришлось переезжать в Вологду, а бабушка и
дед не захотели
жить в лесу одни и тоже переехали
с нами.
Мы продолжали
жить в той же квартире
с дедом и отцом, а на лето опять уезжали в «Светелки», где я и
дед пропадали на охоте, где дичи всякой было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил
дед, пешком ходили. В «Светелках» у нас
жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник, друг отца и
деда с давних времен.
Здесь
живут обычные спутники моих охотничьих экскурсий — лесники Захар и Максим. Но теперь, по-видимому, обоих нет дома, так как никто не выходит на лай громадной овчарки. Только старый
дед,
с лысою головой и седыми усами, сидит на завалинке и ковыряет лапоть. Усы у
деда болтаются чуть не до пояса, глаза глядят тускло, точно
дед все вспоминает что-то и не может припомнить.
— Итак, я должен оставаться хладнокровным свидетелем ужасных бедствий, которые грозят нашему отечеству; должен
жить спокойно в то время, когда кровь всех русских будет литься не за славу, не за величие, но за существование нашей родины; когда, может быть, отец станет сражаться рядом
с своим сыном и
дед умирать подле своего внука.
— «Почтеннейший Григорий Мартынович! Случилась черт знает какая оказия: третьего дня я получил от
деда из Сибири письмо ругательное, как только можно себе вообразить, и все за то, что я разошелся
с женой; если, пишет, я не сойдусь
с ней, так он лишит меня наследства, а это штука, как сам ты знаешь, стоит миллионов пять серебром. Съезди, бога ради, к Домне Осиповне и упроси ее, чтобы она позволила приехать к ней
жить, и
жить только для виду. Пусть старый хрыч думает, что мы делаем по его».
На луговой стороне Волги, там, где впадает в нее прозрачная река Свияга и где, как известно по истории Натальи, боярской дочери,
жил и умер изгнанником невинным боярин Любославский, — там, в маленькой деревеньке родился прадед,
дед, отец Леонов; там родился и сам Леон, в то время, когда природа, подобно любезной кокетке, сидящей за туалетом, убиралась, наряжалась в лучшее свое весеннее платье; белилась, румянилась… весенними цветами; смотрелась
с улыбкою в зеркало… вод прозрачных и завивала себе кудри… на вершинах древесных — то есть в мае месяце, и в самую ту минуту, как первый луч земного света коснулся до его глазной перепонки, в ореховых кусточках запели вдруг соловей и малиновка, а в березовой роще закричали вдруг филин и кукушка: хорошее и худое предзнаменование! по которому осьми-десятилетняя повивальная бабка, принявшая Леона на руки,
с веселою усмешкою и
с печальным вздохом предсказала ему счастье и несчастье в жизни, вёдро и ненастье, богатство и нищету, друзей и неприятелей, успех в любви и рога при случае.
— Исправник вышел! — замечает Бурмистров, потягиваясь, и ухмыляется. — Хорошо мы говорили
с ним намедни, когда меня из полиции выпускали. «Как это, говорит, тебе не стыдно бездельничать и буянить? Надо, говорит, работать и
жить смирно!» — «Ваше, мол, благородие!
Дед мой, бурмистр зареченский, работал, и отец работал, а мне уж надобно за них отдыхать!» — «Пропадешь ты», — говорит…
Достигаев(входит
с бутылкой в руке). Значит: в Петрограде образовалось новое правительство, рабочее? Ну, что ж?
Деды и прадеды наши из рабочих вышли, отцы
с рабочими
жили — трудились, почему же и мы не сумеем?
То размысли, любезный Василий Борисыч:
жили мы, почитай, двести годов
с бегствующими попами, еще
деды и прадеды наши привыкли к беглому священству.
— Видишь!.. И не будет у нас согласья
с Москвой… Не будет!.. Общения не разорвем, а согласья не будет!.. По-старому останемся, как при бегствующих иереях бывало… Как отцы и
деды жили, так и мы будем
жить… Знать не хотим ваших московских затеек!..
— Перестань,
деда, ты точно и меня похоронила, — сказал он
с улыбкой, — а ведь я еще
жив, слава Богу, и, даст Бог,
проживу еще долго, и не увидишь ты прекращения нашего славного рода.
И тогда уже я знал, что в нашем городе
проживает некто Михайлов, племянник советника соляного правления, который ездил
с визитами к моему
деду; но этот племянник в наш дом вхож не был.
— И Юзё и я — мы ничего ни от кого не хотим, кроме того, чтоб ему
жить так, как он родился и
жили его
деды и прадеды, а мне только — чтобы
жить с ним, любить его, любить моих крошек, воспитывать их.
Вот это уже был не такой, как жены его
дед и батько, бо то были простяки и блюли только свои хапаньцы; ну, а сей, как только получил перегудинский приход, так и почал вмешиваться не в свои дела, а, главнейше всего, стал заступать в мою часть, и
с самой преудивительнейшей еще стороны: например, вдруг он почал у людей на духу расспрашивать не то, что не думает ли кто коней красти, а все про якие-то другие думки и пустяки, вроде того, что «чи вы ото всех довольны
живете, или чи не смущае вас кто ожидати лучшего, и як
с вас становой добирает податки?» Помилуйте, к чему это такое?